<<<

Дон Аминадо


ЕСТЬ БЛАЖЕННОЕ СЛОВО - ПРОВИНЦИЯ...
Из книги воспоминаний "Поезд на третьем пути"

 

Герои нашего времени.

Блестящий московский адвокат, тридцати пяти лет отроду, а уж на всю Россию знаменитый, - Василий Алексеевич Маклаков, ни более, ни менее.

И новая звезда первой величины, если даже и не профессор, и не приват-доцент Петербургского университета, но зато никто иной, как сам Павел Николаевич Милюков.
Дальше - больше.

Быстро привыкает непривычное ухо. Быстро усваивает новые слова:
Кадетская партия. Партия октябристов. И один Гучков. И другой Гучков. А тут же и доктор Дубровин. И госпожа Полубояринова. И Коновницын, граф.

И по всему лицу обновленной и осчастливленной родины - пивные и чайные Союза Русского Народа.

И патриотические манифестации с портретом государя, и пением "Боже, Царя храни"...
А навстречу студенческие демонстрации и непристойный хор - "А деспот пирует в роскошном дворце"!

А по тротуарам скачут казаки, лихо работают нагайками, морду в кровь, - разойдись, сволочь!

И вот она, быстрая расплата за короткие обольщения, за недолгую "весну", за Октябрь, роковой месяц российского календаря.

Обо всем этом написаны и еще будут написаны многотомные исследования, почтенные монографии, учебники и пособия. Но если вызвав из огорченной, нелицемерной памяти эти отрывки воспоминаний, делишься ими вслух, то, вероятно, как говорит Бунин, в силу потребности рассказать их по-своему. Будем правдивы, первая революция прошла мимо, только слегка задев, но еще не ранив молодых сердец.

Один из классных наставников, Петр Данилыч Дубняков, которого мы все любили за редкую независимость суждений, что, между прочим, сильно вредило его служебной карьере, погладил рано поседевшую, на совесть прокуренную бороду, и приятнейшие своим хриплым баритоном сказал:
- Все это ничто иное, как пролегомен к метафизике. Покуда только цветочки, а ягодки впереди! В ожидании чего, бросьте вы всю эту музыку, равно как и ваши любовные фанаберии и корявые стихи о вечной любви, и готовьтесь, черти, к выпускным экзаменам!

Старик был прав. В течение целого года мы, как и полагается уважающему себя восьмому классу, только то и делали, что подкручивали еле пробивавшиеся усы, нахально курили папиросы "Дюбек лимонный" и самоотверженно ухаживали за всем восьмым классом женской гимназии. Прав был Петр Данилыч и в грубоватом своем диагнозе касательно наших романов и увлечений.

Это ничего, что в первую четверть, - учебный год, как известно, состоял из четырех четвертей, - предметом вечной любви была тонкостанная и голубоглазая Лида Мерцалова; героиней второго триместра - Женя Крамаренко, среднего роста, но с темно-карими глазами; а за три месяца до аттестата зрелости, музой и вдохновительницей первых хромых гекзаметров была уже Дуся Хоржевская, которая, если б только хотела, смело могла бы быть возлюбленной Петрарки и умереть от холеры...

Да, что ж скрывать. До знакомства с символистами, декадентами, имажинистами, футуристами, мы были, хотя и верзилы, но чистой воды романтики. Базаровым восторгались, однако же, отдав дань восторгам, преодолели. Встречи с Арцыбашевым не произошло. "Бездна" Андреева и тогда уже казалась заумной и нарочитой выдумкой. А в Пушкине, которого, несмотря на порчу и растление казенных хрестоматий, боготворили и знали наизусть, находили все, что было необходимо, чтобы, по предугаданному рецепту Сологуба, превратить кусок жизни, бедной и грубой, в прекраснейшую легенду о высоком и радостном.

Что ж удивительного в том, что на второй день знакомства с Лидой Мерцаловой, в поздних сумерках весеннего дня, под густолиственным шатром уездной акации, шепотом декламировалось заветное признание:
Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой...

Надо сказать и то, что все вокруг, - обстановка, эпоха, провинция, самый уклад жизни, - все нам благоприятствовало, все улыбалось, все было задумано и исполнено в этом блаженном мире в самом романтическом вкусе.

Сначала мы, конечно, играли в горелки.

- Горю, горю, пеню!

- Чего ж ты горишь!

- Красну девицу люблю!..

- Какую?

- Тебя, молодую!

- А любишь?

- Люблю!

- А словишь?

- Словлю!

Ну, и ловили, то есть честно, без дураков, а предерзко хватали за тугую темно-русую косу, а то и за обе.

А потом, стало быть, играли в фанты. Очень интересно!
- Барыня прислала сто рублей, что хотите, то купите, черного и белого не покупайте, да и нет не говорите.
Так вот, не оглянешься, и триместр прошел.

Исчезала Лида. Появлялась Женя. Менялось подлежащее, оставалось сказуемое. Ведь все равно, любовь была - до гробовой доски. И бесстыдно глядя в тёмно-карие Женины глаза, с величайшей искренностью, с готовностью на подвиг, смерть, самосожжение, и с теми же настойчивыми, певучими, убеждающими интонациями, опять повторял наш романтик или, попросту говоря, подлец:
"Вся жизнь моя была залогом"...

А самое страшное, а, может быть, самое прекрасное, было то, что мы так умилительно друг другу верили, - мы им, они нам, а все вместе - Пушкину.

* * *

Каким чудом получили мы аттестат зрелости, мы сами понять не могли. Справедливость требует сказать, что, в эту последнюю четверть перед экзаменами, ни о какой очередной вечной любви и речи не было.

Не надо забывать, что министром народного просвещения был в то время никто иной, как действительный тайный советник Делянов. Смотрел он на вещи просто и довольствовался малым: ткни, мол, указательным перстом в текст "Иллиады", как Бог пошлет, и жарь без пересадки с греческого на латинский, только и всего! - родителям на утешенье, церкви и отечеству на пользу.
Ну вот и тыкали.

И что поразительно, за небольшим исключением, весьма успешно. И каждый по своей системе. Фанатики, до исступления зубрили наизусть, и хотя все знали, но ничего не помнили. Зато циники и реалисты, ни черта не знали, а на обоих манжетах такие списки неправильных глаголов и исключений, что все помнили, и памятью своей действительно поражали. Последнюю группу, то есть большинство, составляли фаталисты. Фаталисты не только ничего не знали, но и знать не хотели. Они имели свою систему и свою космогонию. В ней было нечто и шарлатанское, и патетическое. Ни одуряющей зубрежки, ни шпаргалок, ни манжет.

Но... Если бы в тот золотой век человечества существовала столь распространенная ныне школьная психотехника, то тест, который был бы сделан группе фаталистов в период экзаменационной горячки, поразил бы, вероятно, не одно воображение...

Испытания на аттестат зрелости длились примерно два месяца. Совершенно ясно, что на первый экзамен весь восьмой класс, согласно установившейся с незапамятных времен традиции, являлся в белоснежных косоворотках, или курточках из получертовой кожи, в начищенных до зеркального блеска сапогах, не говоря уже о высоченных воротничках и римско-католических манжетах.

Само собой разумеется, что к каждому следующему испытанию косоворотки, усилиями заботливых родителей, были снова вымыты, на совесть накрахмалены и отутюжены. Что же делали фаталисты?!.. А нет! Не так это все просто. Недаром говорится, человеческая душа - потемки, особенно в семнадцать-восемнадцать лет, и в день экзамена по физике и космографии, в частности.

Оказывается, что фаталисты были, вдобавок, и психопаты и фетишисты:
-Не искушай судьбы! Ежели первый экзамен, вот в этой самой получертовой косоворотке, прошел благополучно, то не безумием ли было бы смыть благодать первого успеха грубым щелочным мылом, и еще придушить его чугунным утюгом?! В результате сего, и был этот молчаливый, никогда и никем кощунственно вслух невысказанный приказ по линии:
- От мая до, июля - тужурок не мыть, воротничков не менять, сапог не чистить, шевелюры не стричь, а пятаки и гривенники, предназначенные на пирожки, ватрушки и прочие похоти, - самоотверженно отдавать одноногому, увешанному медалями нищему, который неусыпно дежурил у ворот гимназии и давно уже постигнул всю эту психотехнику! И вот, сколько угодно разводите руками, пожимайте плечами, выражайте смешанное с недоверием недоумение, а истина остается непреложной:
Все эти рослые, малорослые, полуусатые, полубезусые, перегоревшие, перекипевшие, уставшие и счастливые, фанатики, реалисты, фаталисты, циники и романтики, - весь восьмой класс классической гимназии, почти степенно и без обычного нахального шарканья ногами, с чувством какого-то новообретенного достоинства, пара за парой, вошел в белый, просторный, холодный актовый зал, и хотя все уже было известно заранее и наизусть, затаил дыхание.

И окруженный педагогическим советом - в мундирах, в орденах и при шпагах, - директор, Федор Иваныч, откашлялся, побледнел чуть-чуть и, расправив свои белоснежные, почти императорские, бакенбарды, произнес несколько приличествующих случаю старомодных, высокопарных и все же волнующих слов. Все пожимали друг другу руки, наперебой друг друга поздравляли, желали, что-то несуразное говорили, и невпопад отвечали. Но почти у всех глаза были на мокром месте, а отставной солдат, рыжебородый швейцар Василий в синей ливрее с серебряными нашивками, и по-настоящему прослезился.

... Что и говорить, есть блаженное слово - провинция, есть чудесное слово - уезд!

В тот же вечер, быстро став героями дня, в новых студенческих фуражках с синим околышем, прошли мы церемониальным маршем по главной Дворцовой улице, шумя, галдя, и все время козыряя и раскланиваясь со всеми встречными - поперечными, знакомыми, незнакомыми, со всяким праздношатающимся людом, не пропуская ни пароконных, ни одноконных извозчиков, ни пожарных, ни городовых, а ласточек наших, коричневых, в черных передниках, гимназисток, в особенности.

И должно быть, было в самой нашей манере держаться, в походке, в размахивании тросточкой, в беспрестанном козырянии, в бесконечном закуривании "Дюбека лимонного", во всем этом неглубоком, но разгильдяйском сознании превосходства, что-то такое щегольское, из ряда вон выходящее и чуть-чуть наглое, что бежавшие за нами в виде почетного эскорта уличные мальчишки только то и делали, что вполголоса повторяли:
- Ишь, задаются на макароны!..

Объяснить, что значит задаваться на макароны ни один Грот, ни Даль, вероятно, не смогли бы, но что в этой исключительно южной и жаргонной формуле заключалась несомненная меткость определения, отрицать было нельзя.

Впрочем, смягчающих вину обстоятельств было тоже не мало, и если прикинуть и взвесить, и принять во внимание, то весь этот парад борцов, как пишут на цирковых афишах, мог быть бы, по-человечески, и понят, и оправдан.

Что и говорить, лестно было бы закончить эту главу гимназической юности этаким мощным и стройным идеалистическим аккордом, чтобы грядущим поколениям не только завидно было, но чтобы могли они, действительно, вдохновиться высоким примером и недюжинной биографией столь замечательных отцов и дедов.

Однако, друг мне Платон, и прочее.
И истина, или правда, вот эта самая, историческая правда, которой так дорожат исследователи, ученые, социологи и архивариусы, заключалась в том, что - увы! - в день получения аттестатов зрелости никакого подвига мы не совершили, никаких доблестей гражданских не проявили, никакой клятвы верности никому и ничему не произнесли, а, как последние оболтусы и ветрогоны, гуртом пошли в цирк братьев Труцци на Базарной площади, и весь вечер до хрипоты и остервенения опять кричали "бис!", надрывались и неистовствовали.

Все нам было по душе, все было дорого и мило! И деревянные скамьи, обитые красным кумачом; и колыхавшийся над головами брезентовый купол, как выражались аборигены; и спускавшиеся с купола канаты, проволоки, качели и трапеции; и знаменитый духовой оркестр под управлением маэстро Фихтельбойма, тонко знавшего свое дело - и что кому, и в каком темпе: Ивану Поддубному, борцу и атлету - марш "Под двухглавым орлом", для дрессированных моржей - меланхолический вальс "Невозвратное время", а для выхода клоунов Бима и Бома - галоп Контского "Пробуждение льва"...

Ах, да разве это все?!.. А высшая школа верховой езды на неоседланных лошадях, под управлением директора цирка Энрико Труцци?! Когда на арену выходил, сверкая глазами, зубами, усами в фиксатуаре, весь в манишках, в манжетах, с развевающимися фалдами фрака, с хризантемой в петлице, с хлыстом в одной руке, с цилиндром в другой, такой красоты и стройности матовый итальянец, что весь цирк сверху и донизу дрожал от аплодисментов, а директор все кланялся, кланялся и кланялся, а шесть вороных коней в белых лайковых уздечках и высоких страусовых эгретах, повинуясь едва приподнятому хлысту и магнетическому взору, показывали весь свой классический репертуар, подымались на дыбы, опускались на колени, кланялись влево, кланялись вправо, танцевали бальный чардаш под музыку Фихтельбойма, и в заключение мчались в ряд всей шестеркой, а Энрике Труцци вскакивал по очереди то на один, то на другой сытый лоснящийся круп, и, не уставая, посылал воздушные поцелуи, и разумеется, стоном стонал весь цирк - юнкера, питомцы кавалерийского училища; помещики, гимназисты, коннозаводчики; полковые дамы-красавицы прошлого века; и молодцеватые парни в картузах набекрень, рабочие литейного завода Эльворти.

И не успевал умолкнуть гром аплодисментов, как этот черт Фихтельбойм ударял по нервам мазуркой Венявского, ибо уже был объявлен антракт, и нужен был достойный аккомпанемент, когда толпа хлынет за кулисы смотреть на диких зверей в высоких железных клетках, похлопывать накрытых попонами замечательных цирковых лошадок, и, не щадя гривенников, угощать живой рыбой ненасытных, разевающих пасть моржей.

ТЕАТР

Одним из страстных увлечений ранних гимназических лет был театр. Только в провинции любили театр по-настоящему. Преувеличенно, трогательно, почти самоотверженно, и, до настоящего, восторженного одурения.

Это была одна из самых сладких и глубоко проникших в кровь отрав, уход от повседневных, часто унылых и прозаических будней, в мир выдуманного, несуществующего, сказочного и праздничного миража.

Если зажмуриться и, повинуясь какому-то внутреннему ритму, складно и раздельно повторять вслух названия пьес и имена актеров, то, кто его знает, может получиться почти поэма, а уж стихотворение в прозе наверное!
- "Кин", или "Гений и беспутство".
- "Нана", "Заза" и "Цыганка Аза". И, конечно, "Казнь" Николая Николаевича Ге.
- "Гувернер". "Первая муха". "Убийство леди Коверлэй". "Сумасшедствие от любви".
- "Блуждающие огни". И "Ограбленная почта". А при всем том "Братья-разбойники" Шиллера; "Сарданапал" Байрона; "Измена", "Старый закал" и "Соколы и вороны" кн.Сумбатова.
- Две мелодрамы - "Сестра Тереза", или "За монастырской стеной". И "Две сиротки". А потом "Ганнелле" Гауптмана. "Огни Ивановой ночи" и "Да здравствует жизнь!" Зудермана.
- "Дама с камелиями", "Мадам Сан-Жэн". А"Монна-Ванна" Метерлинка!.. И, разумеется, знаменитые "Дети Ванюшина" молодого Найденова. А главное - Островский, Островский, Островский.
- "Гроза". "Бедность не порок". "Без вины виноватые"...
И два героя, из-за которых мы охотно пошли бы в огонь и воду, - по-разному несчастные и по-разному молодому сердцу близкие, - Любим Торцов и Гришка Незнамов.
- "Пьем за здоровье тех матерей, что бросают своих детей под забором!.."
Какое сердце могло это выдержать? Весь театр всхлипывал, и только мы, молодежь, одержимые сатанинскою гордостью, всхлипывать не смели, но сморкались зато часто и усиленно. Ибо и в этом было утверждение личности.

А актеры! Актрисы! Служители Мельпомены! Жрецы, "хранители священного огня!" И прочая, и прочая, и прочая. А имена, а звонкость, а металл! И разве мыслимо, разве можно было равнодушно произносить слова и сочетания, в которых жил, дышал весь аромат и дух эпохи?!

Актер Судьбинин. Актер Орлов-Чужбинин.
Черман-Запольская, на роли гран-кокетт,
Два трагика, два брата Адельгейма, Роберт и Рафаил.
Стрелкова. Скарская. Кайсарова. Дариал. Кольцова-Бронская. Анчаров-Эльсон. Мурский. Пал Палыч Гейдебуров.
Любимов. Любич. Любозаров. Михайлов-Дольский. И Строева-Сокольская.
И первая меж всех - никакая Сарра Бернар не могла ее заменить и с ней сравниться - Вера Леонидовна Юренева.

Особенно в эпоху увлечения Пшибышевским, Шницлером и канувшим в вечность Жулавским, которого, не стесняясь нетрудными изысками, переводил для русского театра провинциальный и восхищенный А.С.Вознесенский.

И когда на сцену, в белой тунике, выходила Психея, Юренева, и молитвенно складывала руки на груди - в те годы это был классический прием, которым выражалось и подчеркивалось целомудрие, - глаза были устремлены к небу, с которого, по недосмотру машиниста спускались оскорбительные веревки, - и навстречу Психее, из глубины полотняных декораций, колыхавшихся от тяжеловесной походки легкокрылого Эроса, шел, тяжело дыша, сорокалетний первый любовник, и низкой октавой начинал:

Я Эрос, да! Я той любви создатель,

Что упадает вглубь и рвется в небо, ввысь,

Я жизни жертвенник, я щедрый мук податель,

Начало и конец во мне всего слились...

И, не переводя дыхания, швырял неосязаемую, бесплотную Психею на пыльный ковер - ну, тут провинция не выдерживала! Стоном стонал пятиярусный, до отказу переполненный театр. Восторг не знал границ, умиленное восхищение не имело пределов.

А самое изумительное заключалось в том, что подавляющее большинство потрясенных зрителей, девяносто девять на сто, и понятия не имели ни об Эросе, ни о Психее, ни о символах, ни о мифах. Но так велика была потребность в музыке непонятных слов, пламени театральных треножников, во всех этих бесконечных перевоплощениях Психеи, которая так ни на миг не поколебала веры в свою первозданную девственность, так хотелось этой самой творимой легенды, что - эх! хоть раз в жизни, но красиво!.. - бис! бис! бис! браво, Психея! браво, Юренева! занавес! занавес! еще раз - занавес!

И, надрывая легкие, в умилении, в исступлении, в изнеможении отдавала уездная, честная, настоящая публика свою неумеренную дань святому искусству.

Апофеозом нашей театральной жизни была, конечно, "Принцесса Греза" Ростана стихотворном переводе Щепкиной-Куперник.

Любовь - это сон упоительный,

Свет жизни, источник живительный.

Люблю я любовью безбрежною,

Любовью, как смерть, безнадежною,

Люблю мою грезу далекую,

Принцессу мою светлоокую,

Мечту дорогую, неясную,

Навеки, навеки прекрасную.

Люблю, и ответа не жду я,

Люблю и не жду поцелуя!..

Таких бескорыстных чувств, о которых под аккомпанемент арфы декламировал неизвестный принц в голубом камзоле и шляпе с перьями, опять-таки выдержать наши учащенно бившиеся сердца не могли. И когда опустился занавес, и театр надсаживаясь до хрипоты, кричал неистовым голосом: "Скарская, па-вта-рить!..", - и все, сколько нас было в синих мундирах, белыми кантами и о девяти серебряных пуговицах, протискались через толпу до самой авансцены и, в момент предельного пароксизма, запустили своими гимназическими фуражками прямо на сцену...

И когда занавес опустился, бегом побежали за кулисы, чуть не опрокинув с ног стороживших входы билетеров, машинистов, пожарных и всех остальных друзей искусства. Восторженные, красные, как раки, задыхавшиеся, смущенные и счастливые, не зная, куда девать проклятые руки, очутились мы на сцене.

Занавес под неумолкавший гром аплодисментов, поднялся еще раз и, замерев от страха и сознания непоправимого, навытяжку перед Принцессой Грезой, предстали мы вместе с выходившей на вызов всей труппой Гайдабурова пред лицом изумленного зала, перед креслами полицмейстера, бранд-майора, главное, дежурного классического надзирателя, у которого от ужаса глаза вылезли на лоб.

А Принцесса Греза - должно быть успех тоже вскружил ей голову - одной рукой посылала воздушные поцелуи на галерку, бельэтаж и в бенуар, а другой прижимала груди то букет белых гвоздик, с атласно лентой, то одну из наших злополучных фуражек, брошенных к ее божественным ногам!

Эпилогом к пьесе Эдмона Ростана, члена французской Академии бессмертных, было скучное постановление педагогического совета:
"За бросание фуражек на сцену, ниже поименованные воспитанники четвертого класса... мужской классической гимназии подлежат исключений из числа учащихся вышепоименованном учебном заведении".


<<<

(За  книгою В.Громового "Єлисаветградська гімназія" - К-д.: Видавництво  "Українська гімназія", 1997. - 190с.)

Hosted by uCoz